– Девочка такого положения, как Лукреция, должна знать как можно больше. Ведь в отсутствие мужа ей, возможно, придется управлять имением. Даже ты, моя дорогая Ваноцца, выучилась читать и писать. Верно?
– Я выучилась, потому что должна была руководить моими тавернами. Иначе поставщики обобрали бы меня до нитки. Но Лукреция? После ее рождения для нее составили гороскоп. Звезды точно говорят: она умрет замужней. Ни одной жене не нужна латынь, если только Родриго не готовит ее к тому, чтобы она развлекала мужа своими знаниями, пока возраст не позволяет раздвигать ноги.
Улыбка сошла с лица Адрианы. Она посмотрела на меня:
– Лукреция, детка, покажи, пожалуйста, донне Ваноцце вышивку, над которой ты работаешь. Она такая миленькая.
Я неохотно перешла к стулу у окна, повергнутая в ужас бездушными словами матери о моей смерти. Доставая подушку, которую вышивала для папочки, я увидела пустое гнездышко Аранчино и еще сильнее озлобилась на мать. Впервые я делала такой сложный рисунок с нитями из настоящего золота и серебра. Наш семейный герб Борджиа – черный бык на фоне темно-красного щита. Я собиралась подарить ему подушку сразу после конклава, а потому только охнула, когда мать выхватила ее у меня, словно грязный передник.
Она принялась теребить вышивку; перстень зацепил незатянутую ниточку, и бык сморщился. Стежки, над которыми я трудилась много часов, доводя работу до совершенства, оказались испорчены.
– Неплохо, – сказала она. – Хотя бык больше похож на Юнону, чем на Минотавра.
Я выхватила у нее вышивку:
– Suora [5] Констанца говорит, что я вышиваю лучше всех девушек в Сан-Систо. Она говорит, я могу вышивать коврики для бедных, и сама Благодатная Дева Мария будет плакать, умиляясь их красоте.
– Неужели? – Ваноцца откинулась в кресле. – А по моему мнению, Деве Марии следовало бы плакать, видя твою недопустимую дерзость по отношению к матери.
– Ну-ну, – успокаивающе проговорила Адриана. – Давайте не будем ссориться. Мы все на нервах в бесконечном ожидании решения конклава и из-за этой невыносимой жары. Но все же нет никакой необходимости в грубых…
– Почему? – прошептала я, прерывая Адриану. – Почему ты так меня ненавидишь?
От моих неожиданных слов что-то в выражении лица Ваноццы изменилось. На мгновение ее черты смягчились, и на поверхность прорвалось что-то похожее на забытую боль. Но потом оно исчезло, съеденное сжатыми в тонкую линию губами.
– Если бы я все еще занималась твоим воспитанием, то сейчас колотила бы тебя головой о стену до тех пор, пока ты не научилась бы уважать старших.
Не сомневаюсь – она так бы и сделала. Она и раньше награждала меня пощечинами, впадая в ярость из-за пустяков вроде испачканного травой подола платья или порванного рукава. Я боялась ее гнева не меньше, чем ее консультаций с ясновидцами и астрологами, ее ежевечернего ритуала раскладывания карт Таро: ведь это было колдовство, запрещенное нашей Святой церковью.
– Лукреция, что с тобой такое случилось? – вздохнула Адриана. – Немедленно извинись. Донна Ваноцца – наша гостья.
Прижимая к груди поврежденную вышивку, я пробормотала:
– Простите меня, донна Ваноцца. – А потом обратилась к Адриане: – Мне можно уйти?
Моя мать напряглась: она понимала, что мое обращение к Адриане – это вызов ей, признание, что Ваноцца не имеет надо мной власти.
– Конечно, детка, – ответила Адриана, и грозное выражение на лице матери вознаградило меня. – Мы от этой жары все с ума сойдем.
Я подходила к двери, когда услышала у себя за спиной тихий голос Адрианы:
– Ты должна ее простить. Бедняжка не в себе. Два дня назад я забрала ее из монастыря Сан-Систо, из-за этого конклава нарушила ее устоявшийся распорядок. Она скучает по своим урокам и…
– Чепуха! – оборвала ее Ваноцца. – Я прекрасно знаю, что во всем виноват ее отец. Он всегда баловал девчонку, хотя я и предупреждала: до добра это не доведет. Дочери вырастают, покидают нас и выходят замуж. Рожают собственных детей, и для них на первый план выдвигаются собственные семьи. Но Родриго и слышать об этом не хочет. Только не его Лукреция, не его farfallina [6] . Она особенная. После ее рождения все остальные перестали для него что-либо значить. Я уверена, после нашего сына Хуана она единственное существо, которое он искренне любит.
Голос ее источал яд. Я вышла не оборачиваясь, но, оказавшись в коридоре, ухватилась за перила лестницы, и из моей груди вырвался неровный вздох облегчения.
Не помню времени, когда моя мать не презирала бы меня. Для моих старших братьев Хуана и Чезаре у нее всегда находились улыбки, забота и похвала; в особенности она любила Чезаре. Его она обожала так, что, когда babbo отправил его в Пизу учиться на священника, она рыдала, будто у нее разбилось сердце; и это были ее первые и единственные слезы на моей памяти. Даже мой младший брат Джоффре, который пока ничем не отличился, получал от нее больше внимания, чем я когда-либо. Меня, свою единственную дочь, она вполне могла бы взять под крыло, но вместо этого была со мной холодна и строга, словно одно мое существование оскорбляло ее. Я никогда не понимала, почему она так ко мне относится, и на протяжении всего детства мечтала о том, чтобы это кончилось. Когда меня привезли к Адриане, я сочла, что мои молитвы услышаны. Тетя показала мне, что я важна для нее, что она меня любит, что я и в самом деле, как говорил babbo, особенная.
Мне вдруг захотелось его увидеть. Он приезжал, как только позволяло время, и здесь, в доме Адрианы, мы могли не притворяться. В доме моей матери мы по необходимости называли его любимым дядюшкой, потому что Ваноцца была замужней женщиной и требовала соблюдения приличий. Но здесь мы общались без уловок. После ужина папочка заключал меня в свои сильные объятия, гладил мои волосы, сажал к себе на колени и принимался потчевать меня историями о наших предках – ведь наш род не итальянского происхождения и мы не должны забывать об этом. Хотя его дядей был папа Каликст III и многие поколения наших предков жили в Риме, в наших жилах все же текла каталонская кровь, замешенная в каменистой долине реки Эбро, что в королевстве Арагон. Наша испанская фамилия – Борджиа, и наши предки участвовали в Крестовых походах, сражались с маврами, приобретали титулы, земли, королевские милости, что позволило нам войти в Церковь и подняться до высот Святого престола.
– Но ты должна помнить, моя farfallina, – говорил папочка, называя меня придуманным им прозвищем. – Как бы высоко мы ни поднялись, как бы ни разбогатели, мы всегда должны защищать друг друга, как львы в стае, потому что здесь мы чужаки и Италия никогда не будет считать нас своими.
– Но я здесь родилась и не похожа на тебя, – ответила я, глядя в его притягательные темные глаза и прижимая ладонь к его смуглой щеке. – Неужели я тут тоже чужестранка?
– Ты – Борджиа, моя маленькая бабочка, пусть ты и унаследовала от матери итальянскую красоту. – Он усмехнулся. – Я благодарю за это Господа. Ведь ты бы не хотела походить на меня – испанского быка! – Он притянул меня к себе. – В твоих жилах течет моя sangre: кровь Борджиа. Вот единственное, что имеет значение. Кровь – больше ничему нельзя доверять, она единственное, ради чего стоит умирать. Кровь – это семья, а la familia es sagrada [7] . – Он поцеловал меня. – Ты моя самая любимая дочь, жемчужина в моей раковине. Никогда не забывай об этом. Настанет день, и эта несчастная земля, которая так нас презирает, упадет на колени, воспевая тебе хвалу. Ты их удивишь, моя прекрасная Лукреция.
И хотя я не понимала, как именно мне удастся поставить Италию на колени (да что говорить: даже монахинь в монастыре Сан-Систо ублажить было трудновато), я смеялась и дергала его за большой клювообразный нос, потому что знала: у него есть другие дочери, прижитые от других женщин, но ни одна из них не слышала от него таких слов. Я видела это в его взгляде, в сиянии улыбки на его волевом лице, чувствовала в силе его объятий. Великий кардинал Борджиа, которому завидовали за его богатства и целеустремленность, который считался самым надежным слугой Церкви в Риме, любил меня так, как никого на свете. И я горделиво сидела на его коленях, чувствуя, как рождается в нем смех, рокочет, словно лава в вулкане, щекочет мои ребра, а потом прорывается расплавленным хохотом с такой силой, что сотрясаются стены палаццо. Смех, бьющий ключом и гордый, грубый, как неразглаженный бархат, и насыщенный заразительным желанием наслаждаться жизнью. Этим смехом выражалась его отцовская любовь ко мне. И я чувствовала эту любовь, когда он щедро одарял меня поцелуями, когда поддразнивал: